Ты что не знаешь, кто такой «генерал»?

Вспоминать тяжело – мало моих, мало моих, все меньше остается. А как начнешь вспоминать, - все тоска находит, становится грустно, хочется плакать, но не плачется, и вот ходишь по полдня, а то и целый, с занозой в сердце. А ночью никак не получается заснуть, хоть и устал очень.

Как будто какая-то плита легла мне однажды на грудь, когда не помню, и по нормальному с тех пор никак не могу задышать. От этого все вокруг, даже в ясный день все кажется серым. Не радует ничто.

Вот поехал недавно к другу Косте, Константину Васильевичу Худякову, на дачу. Для меня, нынешнего, немыслимое, казалось, будет пришествие, чуть не смертоубийственное. Однако доехал, - и ничего. Уже, когда через двое суток расставались, собирались в дорогу: друзья в Москву, я в Углич, Костя мне и говорит: «Сережа, а ты помнишь Сашу Великанова?». «Помню, - говорю, - конечно». «Ты знаешь, а он сейчас книгу пишет о Виталике Скобелеве». «Вот как! Хорошо, - говорю, - а то совсем про великого художника позабыли». «Он, знаешь, собирает воспоминания о Скобелеве, может и ты напишешь». «Вот те на, да что же я напишу, я же все забыл, - в голове-то ничего не осталось». «А помнишь, на девять что ли дней, мы у Великанова собирались Виталика поминать? Пили, пили, поминали, поминали, и ты вдруг начал что-то всем кричать, потом убежал на кухню, сел там на пол у батареи. Потом Лена твоя тоже что-то начала кричать и про тебя, и про Виталика, - в чем-то всех обвиняла, - к тебе на кухню пошла, и вы сидели на полу там и вставать не хотели». «Помню, помню, но плохо, чего я там в возмущении ни в чем неповинным друзьям Виталия наговорил, - этого не помню. Состояние тогдашнее свое жуткое помню. Я тогда разом и друга потерял, и учителя в своем любимом живописном деле, опоры лишился и с ужасом сознавал, что зашатался я опасно. А как из этого выбраться, да еще свою жену в прорву не затянуть, - не знал. Одно хорошо, что у нас уже дом в деревне был, и мы вскоре туда уехали. Перед этим отъездом мне Таня Скобелева отдала холсты Виталия с начатыми и незаконченными его работами, с работами неизвестно чьими. И я на одном из них написал печальный пейзаж, сразу, как мы только приехали в деревню, а внутри этого своего пейзажа оставил куски с несколькими мазками, сделанными рукою Виталия – там почти чистый холст был, только два пятна намечены – какой-то натюрморт должен был быть. Три дня я этот холстик писал, погода была соответственной моему состоянию, - пасмурно, и вот-вот пойдет дождь. Сейчас он в Угличском музее в экспозиции находится. Меня на всех выставках, где эта картина находилась, спрашивали: «Почему на этикетке написано «Памяти Скобелева»? Вот поэтому - отвечал».

Я про Скобелева впервые услышал от Ильи Георгиевича Лежавы, он пришел к нам в группу преподавать «архитектурное проектирование» на третьем курсе, я на «Градо» учился. А мы тогда с моими друзьями Димой Константиновым, Леной Андреевой и Сережей Гнедовским были приглашены с выставкой наших работ в университет на Ленинских горах. На вернисаж я пригласил Илью Георгиевича. Спустился после того, как на каком-то немыслимом этаже мы развесили свои работы, - это кафе студенческое было, - спустился в вестибюль и довольно долго ждал своего преподавателя, уже думал не придет, но он приехал и мы поднялись в это кафе. Илья Георгиевич все внимательно посмотрел, посидел с нами, поговорил, выпили сухого вина, и после я пошел провожать его вниз. Когда спускались в лифте, он дал ценный совет: «Вы картины там не оставляйте, сегодня же забирайте, а то без них останетесь. Да, а ты не знаешь у нас в институте на кафедре живописи такого Скобелева, его «Генералом» все зовут, он за ширмами там сидит, портвейн попивает. Очень хороший художник». «У нас живопись еще не начиналась», - ответил я. Мы попрощались, я вернулся наверх, допили сухое вино, поснимали картины свои со стен, поблагодарили университетских за угощение, и в темноте уже на такси отвезли их в мастерскую Сережи Гнедовского, где развесили их, и продолжили пить сухое вино, болтая и слушая песни, до утра.

Начались занятия живописью. На первом я очень волновался, - надо было написать натюрморт акварелью в теплой гамме. В тот день к концу занятий я их штук пять написал, - один свой, остальные сокурсникам. Дольше по нарастающей. Натюрморт в холодных тонах я малевал уже маслом и уже был приглашен преподавателем Виталием Михайловичем Скобелевым за ширму, отделявшую рабочий зал от чего-то вроде каморки, образованной несколькими шкафами и подрамниками, обтянутыми холстом. Одна стена этой каморки от пола до высоченного потолка была стеклянной, и чтобы с улицы не было видно, что происходит в закутке, тоже чем-то завешенной. «Ты портвейн пьешь?» - спросил «Генерал». «Пью», - я ответил. Он потихоньку, чтобы не было слышно студентам за ширмой, по стеночке взятого из какого-то натюрморта глазированного сосуда, налил золотую жидкость из бутылки и протянул мне: «Будем здоровы». Потом я много времени проводил на кафедре живописи, уже и тогда, когда преподавание этого предмета у нас закончилось. Ну, и отношения наши с Виталием, как по его настоятельным требованиям я стал его звать вместо Виталия Михайловича, года через три, к концу учебы в институте, отношения наши сделались совсем близкими.

Я не помню, когда я впервые увидел у Виталия Михайловича дома его картины, скорее всего тогда, когда однажды после очередной прогулки по «тошниловкам» в районе Трубной, отвозил его домой. Но от живописи его я был в совершенном восторге. Сам я совсем по-другому писал, - грубо, размашисто, быстрее. Его же техника и цвет казались мне запредельными, неподражаемыми, недостижимыми.

Я, дорогие мои, вернулся к тому, с чего начал. Сегодня закончили съемки кино про Лешу Балабанова.

Я очень хотел сам, - сам, понимаете, - снимать кино. И надо сказать, - я ведь его снимал. Пленка только затерялась. А ведь снимал же я это кино на ту пленку!

Ах, как все неправильно происходит. Как больно от этого происходящего, как жутко от этой невозвратности к когда-то произошедшему.

Когда я по ночам писал свои картины при свечах, на Лучниковом, на подоконнике курил, дым испускал в окна противоположного дома, и так он близко стоял, что с улицы Кирова перекинутый из-за метро троллейбус, едва протискивался между этим моим окном и противолежащим домом. Так близко, что однажды во время нашей сей очередной пьянки Миша Айзенберг выглянул в окно и увидел крышу троллейбуса под самым этим окном оказавшуюся, да еще улицу рядом с этой крышей обсыпанную известкой. Подумал тогда Миша: «Снег выпал, а я всего лишь в ковбоечке».

 Месяц тогда был сентябрь.

 Виталик, Виталик, - Генерал, Генерал. Все казалось, что это навсегда. И навсегда вместе, а тут, - он взял, да и помер. В гробу лежит, свечи горят, догорают и снова их зажигают. А рядом больница «соловьевка» за забором, где мне вскорости «лежать» почти двадцать дней в «полубуйном» отделении. Хожу по улице, пока не закончится Литургия, и не начнут Виталика отпевать, о чем-то болтаю то с сестрой своей Наташей, то с женой своей Еленой.

Виталик, Виталик. Вот, поехали в Судак, в Сурож. В январе месяце. Он отпросился в архитектурном институте, я в строительном, оба от своей преподавательской работы, оба со своими женами. Ненаглядными… Виталик взял масляные краски с собой и ничего не написал в эту поездку, а я, - так себе, - акварелечку взял и написал среди моря сухого вина по рупь двадцать, штук десять листов натюрмортов и пейзажей. С тех мест, в которых Бортко режиссер потом свою кинематографию делал, - «с понтом» Иерусалим.

Потом Виталикова Таня уехала, и мы с Виталиком, заперевшись в своем номере на нижнем этаже остались втроем. Деньги кончились и я попросил по телефону дедушку своего Дмитрия Николаевича, телеграфом переслать нам сколько-то, сколько по тем временам не помню, но в общем достаточно для того, мирно пропьянствовать рядом с ревущей морской волной нам всем троим, да еще доехать до славного города Феодосии на автобусе и вернуться в не менее славный город Москву. Когда я Виталика выковыривал из его номера, обнаружил, что он пропил все, единственное, что у него не взяли в обмен на выпивку, был зонтик . Так он этот зонтик так в номере и оставил, когда мы прощались с Сурожем.

 Еще одна поездка – в Ригу.

Картины развесили в местном культурном центре. И нам устроили шикарный эстонско-русский прием с танцами, выпивкой и пирожными. Как всегда я вел себя, что называется совсем неправильно, а был я среди нашей компании живописцев еще и с женой, да еще и малолетней ее дочкой Сашенькой. Может из-за Сашеньки мне мое поведение и сошло, на нет сошло. А то по тем временам могло бы быть и хуже.

Изо всей той поездки помню только как мы на Рижском вокзале выгружаем наши пропутешествовавшие картины, каким не помню образом, переносим их через проспект Мира ко мне в квартиру на 14ом этаже, а после, когда все путешественники разошлись, мы с Виталиком пошли искать пиво и нашли его, это пиво, и бутылок 20 купили, а еще две вместе сели на бугорке распивать по-над окружной железной дорогой. И помню, как Виталику не очень-то хотелось домой, хотя за чудовищным количеством железнодорожных путей трех-четырех московских вокзалов на ровно серо-синем небе закатывалось красное блюдо солнца, а под ногами нашими, да и сидели мы на доске какой-то поверх по словам Виталия Михайловича «культурного слоя» состоявшего вовсе и не из земли, а из одних только пивных железных пробочек. Не стало, стало быть, под нами и земли Русской. Или не русской. Допили свои бутылки. Виталик поехал к своей Танечке, а я с рюкзаком с двадцатью бутылками к своей Елене и к картинам. Чудесным картинам. Там и Виталика был натюрморт, на котором розовая раковина на белой скатерти, еще старый термометр, еще какая-то колючка морская. И позади всего этого черная погребальная ткань. Писал тот натюрморт Виталик дет десять или двадцать. Слой краски был мощным, хотя и писана картина была нежнейшими и тончайшими кисточками.

Выспавшись и вдоволь напившись принесенного накануне в рюкзаке пива, я стал разбирать привезенные из Риги картины. Поставил ближе к свету в первую очередь картину Скобелева и с ужасом увидел, что с белой скатерти на ней отвалились куски краски в левом нижнем углу. Виталий Михайлович так долго ее писал, что слой краски сделался очень толстым. И из-за чего-то этот слой вдруг вспучился местами, лопнул и исчез. Я был в ужасе. Что и как мне «Генералу» и его жене объяснять. Я же обещал Тане, что картину верну в несомненной сохранности. Выпил пивка, покрутил картину на свету перед нашим во всю стену окном, через которое видна и днем и ночью церковь Знамения и Рижская эстакада, и пути всех трех-четырех вокзалов. Ну и, чуть ни с закрытыми глазами выдавил на свою палитру алкидные свинцово-цинковые белила и ими попытался восстановить ровную поверхность утерянного красочного слоя картины моего гениального учителя. Краска эта алкидная быстро высохла, и я поверх ее начал пытаться восстанавливать скобелевскую живопись.

Но не тут-то было. Оказалось, что написать, как мой любимый Виталик писал, я не могу. Сколько раз я смывал свою подделку под него я не помню, но точно знаю, что мои руки живописца растут совсем не из того места, из которого росли руки моего непревзойденного учителя.

Куски, которые я писал, пытаясь подделаться под Виталика, при дневном свете еще могли сойти под его живопись, да и то, когда свет на них падал сбоку, а при искусственном освещении белые складки делались испещренными грязными пятнами. В общем, я был в ужасе.

Через два дня надо было развозить картины по Москве. И я их повез. Виталикову картину я постарался отдать Тане, которая меня встретила, как-то побыстрее. И попрощался второпях…

Через полгода, что ли, был у Виталика дома. Ну, как обычно выпивали. Скорее всего только вчетвером.

- Слушай, - говорю, как бы невзначай, - ты свою эту картину, которую в Ригу возили, давно не смотрел?

- А чего мне на нее смотреть? – спрашивает.

- Давай, - говорю, - достанем.

Достали.

- Видишь, - говорю, - в левом углу чего делается?

- А чего? – говорит Виталик.

- Ну ты приглядись. Вот же.

- Ну и чего?

- Не видишь что ли, тут весь угол переписан.

- Это кем?

- Да мной, мной, - говорю.

- Чего серьезно, что ли?

- Да ты пальцем-то поводи по холсту. Чувствуешь, там же ребра остались от красочного прежнего слоя.

- А кто, ты что ли это написал, - Виталик приблизил картину совсем к лицу, стал елозить по ней глазами, - ничего себе. Вот как здорово. И это ты сделал?

- Прости, я тебе побоялся раньше сказать. Думал моя мазня как-то прирастет к твоей-то живописи. Прости, утаил, гад я. Картину твою не уберег. Ты Тане только не говори.

- Таня, иди-ка сюда, - тут же закричал из комнаты Виталий, и Таня с Леной моей пришли на его зов с кухни.

- Глянь, чего Сережа понаделал. От меня не отличишь.

Таня, похоже, и не стала особенно разглядывать, а Елена моя про мою хитрость тоже не знала. В общем, им двоим не до картины было.

- Ладно, никто ничего не понял. Ну ты даешь. Пошли за стол, - подвел итог моей исповеди Виталик.

Господь у меня многих моих друзей забрал. Если б знали вы, как без них плохо…

Но, на самом-то деле я все равно не без них. А скоро и вовсе рядом с ними опять буду. И с папой, и с Виталиком, и со всеми, со всеми…

Мне больно от сознания своего, от этой мысли моей крохотной, что его, великого русского художника никто не знает и картин его не видит. Я вожу нашу выставку, которую угличские ее устроители назвали «Авангард 30 лет спустя». На ней, на этой выставке, картина незаконченная Виталия Михайловича Скобелева. Дом у моста через реку Москва. Пока Виталик его писал, этот желтый двухэтажный домик снесли. Для меня этот домик, память о нем, холст этот по многим причинам дорог. Мы, как-то собравшись в большое путешествие по Москве-реке на пароходике в 1973 году, вышли из дома Скобелевых по утру вчетвером и, чтобы не идти просто так, ну «просто так», зашли с Виталиком в этот желтый дом, - там издавно на первом этаже распивочная была, портвейн в автоматах давали. Жены наши по улице прогуливались, по тем временам в распивочную им неприлично было заходить. А мы с Виталиком «зарядились» перед поездкой на «речном трамвайчике». Чем тот отдохновенный день закончился к ночи рассказывать не буду. Догадаться не трудно…

- Ну сделайте вы что-нибудь с ним, вы, собутыльники его, - умоляла Таня Скобелева, - он решил умереть, как он говорит «негероической смертью», как Шукшин, как Высоцкий. Сережа! Ну сделайте вы что-нибудь для своего учителя. Что же ты и Сережа Шаров так и будете смотреть как ваш великий учитель умирает?...

«Все включено», - как нынче говорят.

 Игумен Рафаила (С.Симаков)